…Стоит в лесу двор не маленький, славно как постоялый. В двух окнах светло виднеется. Один мещанин постучал в кольцо, собаки в сенях залаяли, а никто не отпирает. Опять постучал; слышим, кто-то вышел из избы и окликнул нас; голос, можно распознать, женский.

«Кто такие будете?» спросила, а мещанин говорит: «Свои». — «Кто свои?» — «Кто, говорит, с борка, кто с сосенки». Двери отперли.

В сенях темень такая, что смерть. Баба заперла за нами дверь и отворила избу. В избе мужчин никого не было, только баба та, что нам отворяла, да другая, корявая такая, сидела, волну щипала.

«Ну, здорово, атаманиха!» — говорит мещанин бабе. «Здорово», — говорит баба и вдруг стала на меня смотреть. И я на нее гляжу. Здоровенная баба, годов этак тридцати будет, да белая, шельма, румяная, и глаза повелительные.

«Где, говорит, вы этого молодца взяли?» Это на меня-то, значит. «Опосля, говорят, расскажем, а теперь дай спотыкаловки да едаловки, а то зубаревы девки от работы отвыкли».

Поставили на стол солонины, хрену, водки бутылку и пирогов. «Ешь!» — говорят мне мещане. «Нет, говорю, я мяса не ем». — «Ну, бери пирог с творогом». Я взял. «Пей, говорят, водку». Выпил я рюмку. «Пей другую»; я выпил и другую. «Хочешь, говорят, жить с нами?» — «Как, спрашиваю, с вами?» — «А вот, как видишь: нам вдвоем несподручно, — ходи с нами и пей, ешь… только атаманшу слушай… Хочешь?»

Плохо, думаю себе, дело! В недоброе я попал место. «Нет, говорю, ребята; мне с вами не жить». — «Отчего, говорят, не жить?» А сами все тянут водку и ко мне пристают: пей да пей.

Advertisements

«Умеешь, — спрашивает один, — драться?» — «Не учился», говорю. «А не учился, так вот тебе наука!» — да с этим словом как свистнет меня по уху. Хозяйка ни слова, а баба знай волну щипет.

«За что же это, говорю, братцы?» — «А за то, говорит, не ходи по лавке, не гляди в окно», да опять с этим словом в другое ухо ляп. Ну, думаю, пропадать все равно, так уж не даром, развернулся сам да как щелкану его по затылку. Он так под стол и соскочил.

Поднимается из-под стола, аж покряхтывает. Отмахнул рукой волосы да прямо за бутылку. «Хошь, говорит, тут твой и конец!» Все, вижу, молчат, и товарищ его молчит. «Нет, говорю, не хочу я конца». — «А не хочешь, так пей водку». — «И водки пить не стану». — «Пей! Игумен не увидит, на поклоны не поставит». — «Не хочу я водки». — «Ну, а не хочешь, так черт с тобой; заплати за то, что выпил, и ступай спать». — «Сколько, говорю, за водку с меня?» — «Все, что есть; у нас, брат, дорогая, прозывается „горькая русская доля“, с водой да с слезой, с перцем да с собачьим сердцем».

Я было в шутку повернуть хотел, так нет; только что я достал кошелек, а мещанин цап его, да и швырнул за перегородку. «Ну, теперь, говорит, иди спать, чернец». — «Куда ж, мол, я пойду?» — «А вот тебя глухая тетеря проводит. Проведи его!» — закричал он бабе, что волну щипала.

Пошел я за бабой в сени, из сеней на двор. Ночь такая хорошая, вот как теперь, на небе стожары горят, и по лесу ветерок, как белка, бегает. Так мне жалко стало и жизни-то своей и монастыря тихого, а баба отворила мне подклеть: «иди, говорит, болезный», да и ушла. Словно как ей жаль меня было.

Вошел я, щупаю руками-то, что-то нагромождено, а что — не разберешь никак. Нащупал столб. Думаю: все равно пропадать, и полез вверх. Добрался до матицы да к застрехе и ну решетины раздвигать. Руки все ободрал, наконец решетин пять раздвинул. Стал копать солому — звезды показались. Я еще работать; продрал дыру; выкинул в нее сперва свой мешочек, а там перекрестился, да и сам кувыркнул. И бежал я, братцы мои, так резво, как и сроду не бегал…