Пришел Антон Иваныч.
— Обед простынет, Анна Павловна, — сказал он, — не пора ли будить Александра Федорыча?
— Нет, нет, боже сохрани! — отвечала она, — он не велел себя будить. «Кушайте, говорит, одни: у меня аппетиту нет; я лучше усну, говорит: сон подкрепит меня; разве вечером захочу». Так вы вот что сделайте, Антон Иваныч: уж не прогневайтесь на меня, старуху: я пойду затеплю лампадку да помолюсь, пока Сашенька почивает; мне не до еды; а вы откушайте одни.
— Хорошо, матушка, хорошо, исполню: положитесь на меня.
— Да уж окажите благодеяние, — продолжала она, — вы наш друг, так любите нас, позовите Евсея и расспросите путем, отчего это Сашенька стал задумчивый и худой и куда делись его волоски? Вы мужчина: вам оно ловчее… не огорчили ли его там? ведь есть этакие злодеи на свете… все узнайте.
— Хорошо, матушка, хорошо: я допытаюсь, всю подноготную выведаю. Пошлите-ка ко мне Евсея, пока я буду обедать, — все исполню!
— Здорово, Евсей! — сказал он, садясь за стол и затыкая салфетку за галстук, — как поживаешь?
— Здравствуйте, сударь. Что наше за житье? плохое-с. Вот вы так подобрели здесь.
Антон Иваныч плюнул.
— Не сглазь, брат: долго ли до греха? — прибавил он и начал есть щи.
— Ну что вы там, как? — спросил он.
— Да так-с: не больно хорошо.
— Чай, провизия-то хорошая? Ты что ел?
— Что-с? возьмешь в лавочке студени да холодного пирога — вот и обед!
— Как, в лавочке? а своя-то печь?
— Дома не готовили. Там холостые господа стола не держут.
— Что ты! — сказал Антон Иваныч, положив ложку.
— Право-с: и барину-то из трактира носили.
— Экое цыганское житье! а! не похудеть! На-ка, выпей!
— Покорнейше вас благодарю, сударь! за ваше здоровье!
Затем последовало молчание. Антон Иваныч ел.
— Почем там огурцы? — спросил он, положив себе на тарелку огурец.
— Сорок копеек десяток.
— Полно?
— Ей-богу-с; да чего, сударь, срам сказать: иной раз из Москвы соленые-то огурцы возят.
— Ах ты, господи! ну! не похудеть!
— Где там этакого огурца увидишь! — продолжал Евсей, указывая на один огурец, — и во сне не увидишь! мелочь, дрянь: здесь и глядеть бы не стали, а там господа кушают! В редком доме, сударь, хлеб пекут. А этого там, чтобы капусту запасать, солонину солить, грибы мочить — ничего в заводе нет.
Антон Иваныч покачал головой, но ничего не сказал, потому что рот у него был битком набит.
— Как же? — спросил он, прожевав.
— Все в лавочке есть; а чего нет в лавочке, так тут же где-нибудь в колбасной есть; а там нет, так в кондитерской; а уж чего в кондитерской нет, так иди в аглицкий магазин: у французов все есть!
Молчание.
— Ну, а почем поросята? — спросил Антон Иваныч, взявши на тарелку почти полпоросенка.
— Не знаю-с; не покупывали: что-то дорого, рубля два, кажись…
— Ай, ай, ай! не похудеть! этакая дороговизна!
— Их хорошие-то господа мало и кушают: все больше чиновники.
Опять молчание.
— Ну, так как же вы там: плохо? — спросил Антон Иваныч.
— И не дай бог, как плохо! Вот здесь квас-то какой, а там и пиво-то жиже; а от квасу так целый день в животе словно что кипит! Только хороша одна вакса: уж вакса, так и не наглядишься! и запах какой: так бы и съел!
— Что ты!
— Ей-богу-с.
Молчание.
— Ну так как же? — спросил Антон Иваныч, прожевав.
— Да так-с.
— Плохо ели?
— Плохо. Александр Федорыч кушали так, самую малость: совсем отвыкли от еды; за обедом и фунта хлеба не скушают.
— Не похудеть! — сказал Антон Иваныч. — Все оттого, что дорого, что ли?
— И дорого-с, да и обычая нет наедаться каждый день досыта. Господа кушают словно украдкой, по одному разу в день, и то коли успеют, часу в пятом, иной раз в шестом; а то так чего-нибудь перехватят, да тем и кончат. Это у них последнее дело: сначала все дела переделают, а потом и кушать.
— Вот житье-то! — говорил Антон Иваныч. — Не похудеть! диво, как вы там не умерли! И весь век так?
— Нет-с: по праздникам господа, как соберутся иногда, так, не дай бог как едят! Поедут в какой-нибудь немецкий трактир, да рублей сто, слышь, и проедят. А пьют что — боже упаси! хуже нашего брата! Вот, бывало, у Петра Иваныча соберутся гости: сядут за стол часу в шестом, а встанут утром в четвертом часу.
Антон Иваныч вытаращил глаза.
— Что ты! — сказал он, — и всё едят?
— Все едят!
— Хоть бы посмотреть: не по-нашему! Что же они едят?
— Да что, сударь, не на что смотреть! Не узнаешь, что и ешь: немцы накладут в кушанье бог знает чего: и в рот-то взять не захочется. И перец-то у них не такой; подливают в соус чего-то из заморских склянок… Раз угостил меня повар Петра Иваныча барским кушаньем, так три дня тошнило. Смотрю, оливка в кушанье: думал, как и здесь оливка; раскусил — глядь: а там рыбка маленькая; противно стало, выплюнул; взял другую — и там то же; да во всех… ах вы, чтоб вас, проклятые!..
— Как же это они, нарочно кладут туда?
— Бог их ведает! Я спрашивал: ребята смеются, говорят: так, слышь, родятся. И что за кушанья? Сначала горячее подадут, как следует, с пирогами, да только уж пироги с наперсток; возьмешь в рот вдруг штук шесть, хочешь пожевать, смотришь — уж там их и нет, и растаяли… После горячего вдруг чего-то сладкого дадут, там говядины, а там мороженого, а там травы какой-то, а там жаркое… и не ел бы!
— Так печь-то у вас и не топилась? Ну как не похудеть! — промолвил Антон Иваныч, вставая из-за стола.
«Благодарю тебя, боже мой, — начал он вслух, с глубоким вздохом, — яко насытил мя еси небесных благ… что я! замололся язык-то: земных благ, — и не лиши меня небесного твоего царствия».
— Убирайте со стола: господа не будут кушать. К вечеру приготовьте другого поросенка… или нет ли индейки? Александр Федорыч любит индейку; он, чай, проголодается. А теперь принесите-ка мне посвежее сенца в светелку: я вздохну часок-другой; там к чаю разбудите. Коли чуть там Александр Федорыч зашевелится, так того… растолкайте меня.