«У околицы, где торчали два-три покосившихся и подгнивших креста, встретил меня квартирьер и отрапортовал, как должно по форме, что квартиры заняты были квартирьерами исправно и эскадрон уже размещен.

— А где моя квартира? — спросил я.
— А тутотка-с, неподалечку. Позвольте, я покажу вашему благородию.
И квартирьер пошел несколько впереди моей лошади.
— Только вам… не знаю уж, понравится ли… — с запинкой проговорил он сомневающимся тоном.
— А что так?
— Да больно плохая квартера-с.
— Так вы чего же глядели-то? Разве нельзя было занять которую получше?
— Никак невозможно-с. Потому эта что ни есть самая прикрасная: хата, по крайности, попросторнее и печь при ей имеется, а продчия все не в пример сквернее-с, потому — как есть курные хаты: и холодно, да и грязно-с.

Значит, из худшего менее худое. Ну да нашему брату привередничать в этих случаях не приходится: что есть, тем и пользуйся; и притом не в первой уже!
Я соскочил с коня перед низенькой дверью хаты, к которой привел меня квартирьер. Он прошел в темные сени, указывая мне дорогу, и раскрыл дверь, из которой повалил чадный пар клубами.

— Бог помочь, хозяева! — проговорил я, войдя в хату.
— И на веки веков. Амен! — ответил мне из угла сиплый, как будто сдавленный в хилой груди мужской голос.
В хате было жарко натоплено, так что под потолком ходил, как в бане, густой и прелый пар, скопившийся от действия теплоты на отсырелые стены. Припахивало тем угарцем, который остается от рано закрытой печи после выпечки хлебов.

Я осмотрелся, выгадывая себе, как бы получше устроиться в данном положении. У двух стен находились плотно приколоченные и вбитые в земляной пол узенькие лавки. Улечься ни на одной из них не было почти никакой возможности: и узко, и мокро — потому что со стен течет. Я приказал принести себе куль соломы и бросить его на пол в наиболее чистом переднем углу. Но, черт возьми, как есть хочется!..

— Хозяин! Нет ли у вас чего-нибудь закусить?
— А ничого нема, паночку!
— Нет ли похлебки какой, что ли, какого-нибудь кулешику, или гороху? Разогреть бы, коли холодный?
— Та не, кажу, паночку! Якой-с там кулешик, када и у доме крупы нема!
— Ну, может, яйца есть или сало?
Хозяин усмехнулся с какой-то едкой горечью.
— Э! — безнадежно махнул он рукой. — Ани сала, а-ни яец — ничого! Адна беднота та цеснота, што и-и Боже мой!..
— Да сами вы едите что-нибудь?
— А так. Ядмо, алеясь и яда таковська! У воду покидаемо скариночки хлеба та цибульку, та ось и уся яда!.. А сало, — прибавил он, помолчав немного, — як кабаны поколим, то и сала тоды сдабудзем!

Начинаю приглядываться к обстановке моего ночлежного обиталища. Длинная лучина воткнута в стену и неровным светом озаряет хату. Около лучины сидит с прялкой старуха и молча, сосредоточенно, с каким-то пришибленным выражением в лице, прядет кудельную пряжу. Монотонно-мерный звук прялки и веретена носит в себе что-то грустное и усыпляющее.

Хозяин сидит понуро, и по лицу его не разберешь: думает ли он о чем или уж до такой степени пришиблен каким-то внутренним гнетом, что и думать перестал давным-давно о чем бы то ни было.
На печи храпит хозяйский сын, умаявшийся за целый день на работе. Двое босых белоголовых ребятенок сидят около прядущей «бабульки* и с выражением тупого, полуиспуганного недоумения поглядывают то на меня, то на бабульку. Третий ребятенок — сопливый, замурзанный двухлеток, поджав под себя ноги, сидит на припечку в теплой золе и сосет корку хлеба.

И все это — хоть бы слово проронило! Упорное, тупое, сосредоточенное молчание прерывается по временам только тихим квохтаньем кур да хрюком поросят, ютящихся под печкой. Но зато тишину хаты наполняют непрерывный звук прялки, цвириканье запечного сверчка да чье-то трудное, тяжелое дыхание за перегородкой.

Ad 3
Advertisements

Вдруг из-за той же перегородки раздался крик и плач младенца.
— Марьянка! Ходзь поколышь яму! — тихо сказала бабулька.
Белоголовая девочка, шмыгнув носом, сползла с лавки и ушла за перегородку. Оттуда послышался тихий скрип качаемой зыбки как бы в дополнение к стуку бабулькиной прялки. Но плач и стон младенца не унимался. В этом слабом стоне слышалось что-то хилое, больное.
Прошло более получаса, а ребенок все пищит, и белоголовая Марьянка, не переставая, колышет зыбку.

Пришел Свиридов и принес кусок черствого козьего сыра да солдатского хлеба.
— Больше ничего нету, ваше благородие! — доложил он. — Всю деревню избегал — нигде ничего! Бедность этта у них, что ли, уж такая: ни молока, ни сала — как есть ничего!
— А что это у вас тут такое пищит-то все? — обратился он к бабульке.
— Дзецко, — коротко ответила старуха.
— Дзяучинка маленька, — добавил в пояснение хозяин.
— Ну, этто их благородию неспокойно будет, — заботливо заметил вахмистр. — Вы б ее уняли как…
— А як яну уйматы! — пожал старик плечами. — И то вже хлопчики наши — ось, — калыхаюць-калыхаюць сабе калябку, та ни чого не зробяць!
— Э!.. С чего ж этто она так-то?
— А хвора, дабрадзейку!.. И матка хвора, и дзяучинка хвора… Так бедуймо, што и-и!.. ховай Боже!
— А матка-то где ж?
— А ось-там коло калыбки ляжиць у безпамяцю…
— Дочка тебе, что ли?
— Не, сынова женка.
— Чем же она хворает-то?
— А хто е знае!.. Так сабе, хвороба якось-то вже дзевьяты дзенъ пай шоу…
— И все без памяти?!
— А так: у безпамяцю… ни сама а-ни кавалка хлеба не зъесть, а-ни дзецка не гадуе.
— Э!.. Так дитё, должно, этта с голоду-то у вас и пищит… Грудное еще, что ли?
— Але, — подтвердил хозяин.
— Так вы бы ево хоша молочком отпаивали, — сердобольно посоветовал Скляров.
— А дзе ж яво узяць! — горько усмехнулся старик. — Як бы кароука, дак бы и малако было, а то гэть-ничого нема на усем гаспадарстве!
— Однако, чем же вы дитё-го кормите? Соской, что ли?
— А так!.. Ось, бабулька моя пажуець хлебца та й паробиць соску — так се й гадуе!
Вахмистр сочувственно и скорбно покачал головой.

— Где больная-то? — спросил я, окончив свою скудную закуску.
— А ось тутей, паночку, — указал хозяин.
— Можно видеть ее? — осведомился я, предполагая указать ему на какое-либо сподручное средство помощи.
— А вжеж! — кивнул он головой.

Мы взошли за низенькую перегородку, не доходившую до потолка на аршин. Старик светил нам лучиной. На паре досок, сколоченных вроде нар, лежала на каких-то грязных лохмотьях молодая женщина. Открытые глаза ее были живы, но глядели тупо, неподвижно, бессмысленно. Дыхание с трудом вырывалось из груди. Достаточно было одного взгляда, одного прикосновения к пылающему лбу, чтобы определить безошибочно сущность болезни: это был несомненный и глубокий тиф.

Я объяснил хозяину, что хвороба его невестки прежде всего требует чистого и прохладного воздуха и по возможности более света; что накаливать до угару печь и держать больную в этих потемках за перегородкой для нее в высшей степени вредно. Объяснил я ему также, каким образом делать и прикладывать ей к голове холодные компрессы.

— Дзякуймо, паночку! — с явным недоверием поблагодарил старик. — Але ж циперачки для ей, думаймо так, што вже ничого не треба, бо яна усе едзино памрёць!.. От, дочка моя, так само ж, — продолжал хозяин, — усе у безпямяцю була, та й вмерла… позавчора вже й поховали на цментаржу… А ничого не паробить!..

И он махнул рукой с тем покорным равнодушием, которое является плодом горя сильного, безысходного и притупляющего душу. ..»

Loading