…Собираются вечером широкие натуры, садятся чинно в зале. Налево в углу в золоченых киотах ‘божье милосердие’, направо стол, уставленный закусками и разной цветной и бесцветной жидкостью акцизно-откупного комиссионерства.

 

Выходит ‘сама’, внушительной полноты женщина, с заплывшими глазами и тройным подбородком, а за ней ‘матушка’, худая, высокая старуха в темном платье и черном платке, говорит на ‘о’.

 

     — Фекла Семеновна, матушка… — вскакивает Иван Левонтьич.

     — И ты, грешник, здесь? — полусерьезно относится к нему старуха — Ну, те молодые ребята, их и палкой можно, а ты уж…

     — Матушка, Фекла Семеновна, один раз живем!.. Помрем — все останется… Ведь не в лаптях ходим, голубушка: есть на что…

     — Крутятся, крутятся… и лба-то перекрестить некогда. И домой-то вас одна заря вгонит, другая выгонит. А ты что про лапти говоришь: я сама в лаптях хаживала. Ты лапти не кори…

     — Я не к тому.

     — То-то — не к тому! Покойник сертук-ат надел, когда весь свой полный капитал скопировал, да и то, бывало, говорил: неловко, Семеновна; давай опять поддевку надену; поддевка-то, говорит, нас с тобой выкормила. Внучки-то вот тоже мои куцки себе понашили, девки же говорить с ними стыдятся, словно бы, говорят, облупленные сидят и приступиться-то к ним стыдно.

     — Матушка, пожалуйте садиться, — прерывает сын, — сейчас весь состав идет… Басы уж готовы — закусили в саду.

 

     И хор или весь состав прокофьевских певчих входил, имея во главе своего хозяина и регента, ямщика Прокофьева. Хор этот гремел по Москве; без него не обходился ни один храмовой праздник, ни одна купеческая свадьба. Он был многочисленный, содержал его страстный любитель пения, купец Прокофьев, по профессии ямщик, содержатель лошадей и тарантасов.

 

Спавший с голоса или отставленный по каким-либо причинам синодальный или чудовский певчий, любители пения чиновники, мещане и всякого звания люди в хору были. Был даже один певчий безграмотный и становился на клиросе, чтобы, как говорили, ‘пущать октаву’. И октава была у него необыкновенная.

 

Басы в Москве, в то время, да и теперь, ценились дорого. Свадьба не в свадьбу, если апостол будет прочитан тенором. Жалко, что пером нельзя передать тех звуков, которые вылетали из груди прокофьевских басов.

 

     — Ты уж, Николай Иваныч, к завтрешнему дню ‘приготовься’, — упрашивал старший приказчик одного купца, на венчании дочери которого долженствовал читать апостол Николай Иваныч, — то возьми во внимание: одна дочь, опять же и родство большое.

     — Уж сделаю, — успокаивал его Николай Иваныч, — сегодня у меня у Троицы в Вешняках парамеи за всенощной, ну, да я как-нибудь проворчу полегонечку, а у вас завтра пущу вовсю…

     — Голубчик, грохни!

     — У Егорья на Всполье на прошлой неделе венчали; худенькая такая невеста, на половине апостола сморщилась, а как хватил я ‘жену свою сице да любит’, так она так на шафера и облокотилась…

     — Нет, наша выдержит! Наша даже до пушек охотница… Вот когда в царский день палят… А уж ты действуй вовсю, сколько тебе господь бог голосу послал.

Ad 3
Advertisements

     — С вечера-то я сегодня, может, согрешу, а завтра утром ‘оттяну’, оно и будет так точно.

 

     За человека становилось страшно, когда ‘оттянувший’ по утру бас вечером забирался в верхние слои своих голосовых средств. Глаза его наливались кровью, грудь выступала вперед, подымались плечи… Ужасно!

 

     Певчие разместились по порядку: басы назад, тенора на правом крыле, альты на левом, дисканты впереди. Прокофьев, седой, почтенный, строгой наружности старик, вынул камертон, куснул его зубами, подставил к уху… еще раз… погладил по голове гладко выстриженного мальчика, дисканта, нагнулся к его уху и промычал ему нотку, потом обратился к басам: ‘Соль-сире… си’, потом громогласно сказал: ‘Покаяния отверзи ми двери’. Хор шевельнул нотами и запел очень стройно. Изредка слышалось только дребезжание старческого голоса самого регента, но оно тотчас же покрывалось басами.

     Кончили…

 

     Басы откашлялись, тенора поправили волосы, альты завертели нотами, регент закусал камертон, опять послышалось ‘ля-до-ми…’, и торжественный концерт Бортнянского[18]

 

‘Кто взыдет на гору господню’ огласил не только залу, но и улицу и близлежащие переулки. Мальчишки с улицы прислонились к окнам и приплюснули к стеклам свои носы.

 

     Сильно подействовала на душу матушки пропетая песнь. Она обтерла рукой увлажнившиеся слезами глаза и посмотрела на сына. Сын глубоко вздохнул и, покачав головою, сказал: ‘Да!’

 

     Иван Левонтьич взял у регента камертон, повертел его в руках и отнесся к матушке:

     — Фекла Семеновна, вот рогулька, ничего не стоющая, а без нее никак невозможно.

     — У всякого дела свой струмент есть, — заметила старуха.

 

     Насладившись пением, хозяин пригласил певчих к столу. Один бас закусил икрой, другой — мятным пряником, говоря, что ‘это очищает’, третий ничем не закусывал, говоря, что после закуски вторую рюмку пить неприятно; октава привела всех в изумление — ничего не пила, несмотря на все увещания.

 

     — Это даже удивительно, — заметил Иван Левонтьич, — такой видный человек и не пьет!

     — Прежде был подвержен, — объяснила ему октава, — в больнице раз со второго этажа в окошко выбросился. Доктор больше не приказал.

 

     Тенора выпили ‘легонького’, т. е. портвейну и хересу; мальчикам были бабушкой отпущены моченые яблоки.

 

     После угощения хор разбрелся: кто петь всенощную на храмовом празднике, кто петь на свадьбе. Сам Прокофьев остался с широкими натурами и, вручивши свой камертон своему помощнику, сказал: ‘Не потеряй! Сорок лет я им орудую! Да скажи там: завтра в Медном ряду молебен… ‘Царю’ и ‘Воспойте’. Чтобы утром пораньше спевались. Я сам буду. К Троице в Сыромятники к ‘Взбранной воеводе’ тоже приду…

 

Loading